cheap bike jerseys

Two hours into the ceremony, Alfonso Cuaron's box office hit and visual marvel "Gravity" had accrued six Oscars, winning for cinematography, editing, score, visual effects, sound mixing and sound editing. mlb jerseys You can't get that readily from canned pineapple. It has to come from a fresh pineapple. So when you first buy your pineapple, one of the things you want to do is take it and put it in something and turn it upside down. ALICE MONSAERT: This piece of equipment is called the BOSU, B O S U. It stands for "both sides up," and it evolved into the fitness industry from the stability ball. The stability ball is nice and round. Wine is a wonderful accompaniment to this dish. A chianti or zinfandel is a traditional wine paired with tomato sauce and pasta. The cannoli is a popular Italian desert that consists of a deep fried pastry with a sweet ricotta cream filling that is sprinkled with powdered sugar.. Many cereals contain refined grains that are sweetened with sugar. Although these cereals may taste good, they are high glycemic foods that can rapidly increase your blood sugar levels and soon lead to low blood sugar and more sugar cravings. Sugared cereals are especially dangerous and even life threatening foods for diabetics. Cooking (especially boiling) can zap up to 50 percent of the antioxidants in some vegetables, according to a 2009 study published in the Journal of Food Science.confirm what we suspected for some time: A positive outlook on life and laughter can actually help you to live longer, Harry says. For example, a Yale University study of older adults found that people with a positive outlook on the aging process lived more than seven years longer than those who did not, while a 2012 study published in Aging found that positivity and laughter are defining characteristics in people who celebrate their 100th birthday.Positive thinking increases the brain levels of the hormone Brain Derived Neurotropic Factor, which improves memory, helps to alleviate depression, and fights Alzheimer disease, Harry explains. What more, the simple act of laughing decreases levels of the stress hormone cortisol as well as inflammation, she says.Reach Your Target BMI: Add 3 YearsA barometer of body composition, body mass index (BMI) compares weight to height by dividing weight measurement (in kilograms) by squared height measurement (in meters). When we first started I said, 'I don't know. indianapoliscoltsjerseyspop Brad Pitt, left, and Steve McQueen pose in the press room with the award for best picture for "12 Years a Slave" during the Oscars at the Dolby Theatre on Sunday, March 2, 2014, in Los Angeles. wholesalenfljerseyslan.com It marks the first time a film directed by a black filmmaker has won best picture. cheapnfljerseysband.com The moptop prof communicates as if in the midst of a very jolly acid trip, all blissed out smiles and wide credulous eyes.

cheap nfl jersyes

And it's been an honor to be here for this first season.". cheap jerseys Singing his nominated "Happy" from "Despicable Me 2," Pharrell Williams had Streep and Leonardo DiCaprio dancing in the aisles.. She had pizza delivered, appealing to Harvey Weinstein to pitch in, and gathered stars to snap a selfie she hoped would be a record setter on Twitter, (1.4 million tweets in an hour and still counting). Sir David would have got a lot closer to those baboons, mind.. cheap jerseys One participant, Meryl Streep, giddily exclaimed: "I've never tweeted before!". Glowing backstage, she cradled her statuette: "I'm so happy to be holding this golden man.". Without recourse to naff CGI, he explained how the earth position in relation to the sun and moon induced climatic changes which somehow forced our forebears to think in order to survive, leading to an enlargement of cerebral capacity.. philadelphiaeaglesjerseyspop "Look, this was the first season for me," said Stern. cheapjerseys com To a standing ovation, Bono and U2 performed an acoustic version of "Ordinary Love," their Oscar nominated song from "Mandela: Long Walk to Freedom," a tune penned in tribute to the late South African leader Nelson Mandela. wholesalejerseysgests.com miamidolphinsjerseyspop Though the ceremony lacked a big opening number, it had a steady musical beat to it. cheap jersey wholesale review If the Mexican Cuaron wins best director for the lost in space drama, as he's expected to, he'll be the first Latino filmmaker to take the category.. wholesale nfl jerseys The story then cut to Kazakhstan where three inhabitants of the space station were coming in to land and Cox was on hand to get very excited about Euclid and Newton.. (Photo by Jordan Strauss/Invision/AP)(Photo: Jordan Strauss Jordan Strauss/Invision/AP)LOS ANGELES Perhaps atoning for past sins, Hollywood named the brutal, unshrinking historical drama "12 Years a Slave" best picture at the 86th annual Academy Awards..

Журнал вольнодумства

Приметы моего времени

Михаил Вайнер, 85 лет, прозаик. Окончил Свердловский педагогический институт иностранных языков. В 50-80-е годы жил в г. Пензе, с 1964 г. состоял в Союзе писателей.
Автор книг «Пусть ярость благородная» (1959 г.), «Солнце на лето» (1964 г.), «Несовпадение» (М., Издательство «Современник», 1981), романа «Широкая масленица» («Звезда», 1980, №№ 8 и 9).
Более 20 лет назад эмигрировал в США, живет в Вашингтоне. Рассказы, публикуемые под заголовком «Приметы моего времени», впервые опубликованы в журнале «Звезда» (2008 г.). В «Парке Белинского» с разрешения Михаила Вайнера публикуются 3 рассказа из цикла «Старые записи».
«Если тебе понадобится дать перепечатку что-нибудь из «Старых записей», то, пожалуйста», – написал он мне в письме от 4 ноября 2012 г.
«За те годы, что занимаюсь литературным трудом, накопилось у меня много записей; по разным причинам, цензурным или этическим, их нельзя было вплести в канву повести или романа. Это зарисовки из русской жизни, деревенской и городской, приметы моего времени», – так Михаил Вайнер предварил публикацию своих рассказов в журнале «Звезда».
На самом деле в той публикации содержится 10 рассказов, в которых он дал эпизоды, характеризующие жизнь трудящихся Пензенской области времен Сталина, Хрущева и Брежнева.

Школу закрыли

Накануне вечером я выступал в сельском клубе. Был еще приятный разговор по окончании, меня окружили, хотели еще поговорить. Одна женщина сказала с похвалой и с некоторым даже удивлением: «Лучше кина!»
Эта встреча была последней в ту поездку. В доме, где я переночевал, утром угостили меня домашней ряженкой, в горлышке глиняного кувшина она запеклась бурой пленкой – на Украине, помню, она называлась колотухой – очень вкусно, да еще приправлено теплом воспоминания.

В правлении колхоза мне сказали, что председатель уехал, просил передать, что скоро вернется и отправит меня в район, стало быть, ждать придется полдня.

Палисадник перед зданием конторы был разделен проходом к дверям и огорожен низким штакетником. В проходе стояла садовая скамья. Я сел на нее ждать, поставив у ног свой портфель, – он у меня из хорошей желтой кожи и все дорожные передряги переносит пока без царапин и ссадин.

День был чудесный, жара мягкая, расслабляющая, я был рад, что всё уже позади, осталось добраться до Ивановки, а оттуда автобусом домой.

В полдень подкатил на зеленом ИЖе с люлькой молодой агроном, защитные очки закрывали ему глаза. Вчера он был в клубе среди тех, кто окружил меня. Он прошел, поздоровавшись, в контору, через несколько минут вышел и остановился возле меня:
– Если не брезгуете, садитесь в коляску, я подвезу вас в Ивановку.
Я пошел к мотоциклу, сунул желтый портфель в нос люльки, стал заносить ногу, чтобы и самому забраться в нее, но тут из конторы выбежала бухгалтерша, молодая, легконогая, неслась, размахивая сумочкой, и я понял, что агроном приехал за ней, а я сажусь не на свое место. Она подбежала, и я жестом показал ей на люльку.
– Нет уж! – весело сказала она. – Я тут сяду, позади него. Хоть так за мужика подержусь.
Она ловко взлетела на заднее сиденье, сдвинула край юбки к паху, на внутренней стороне бедра темнел большой синяк – от мужской коленки, нетрудно было догадаться; я залез в люльку, застегнул дерматиновый фартук.
Едва мы выехали на проселочную дорогу и агроном дал газу, невидимые песчинки стали жалить мне лицо, я сполз пониже под защиту ветрового стекла, но это мало помогало. Бухгалтерша крепко прижалась к агроному, обняв его.

Один раз он оглянулся и ахнул. Я тоже оглянулся и присвистнул – сзади, закрывая уже полнеба, догоняла нас черная грозовая туча.
– Держитесь покрепче! – крикнул он, и мотоцикл, как подстегнутый, понесся, подпрыгивая и кренясь, наперегонки с грозой.
Агроном, молодой, возбужденный, то и дело оглядывался, кричал что-то от восторга, пригибался к рулю. А я, как ни старался укрыться за ветровым стеклом, не мог спастись от колючих невидимых песчинок.

Скорость была бешеная, у меня дух захватывало при сильном крене – сейчас перевернемся, мелькало в голове, – но и меня захватил азарт гонки, веселый страх, я только оглядывался на черную тучу, а она летела быстрей, нагоняла нас, охватывала небо по краям, словно крыльями, стараясь обойти нас с обеих сторон и накрыть.

Мотоцикл перемахнул через плотину, взлетел на пригорок, в Толковку, и, пока мы мчались вдоль сельской улицы, я только вертел головой от изумления – в обоих порядках изб не было, в замусоренных ямах одни голые печи, беленые, с высокими узкими красными трубами. Сохранились только начальная школа да на околице одна изба; на дверях школы, ветхом бревенчатом строении, висел огромный черный замок, а на крылечке избы стояла ее хозяйка, женщина лет шестидесяти, и смотрела на темнеющее небо.
– Ефремиха! – крикнул агроном, застопорив перед крыльцом. – Мы у тебя грозу переждем!
– Заходите, заходите.

Бухгалтерша соскочила с мотоцикла и побежала в дом, и, пока я выбирался из люльки, первые крупные капли стали рябить землю. Я тоже пробежал в избу. Агроном зачехлил люльку, и, едва он вбежал в дом, стало темным-темно, сверху прорвало, хлынуло с такой яростью, что за окном, в шаге от него, ничего не было видно. В стекла плескало будто из ведра. Вода пробивалась сквозь оконные щели, накапливалась на подоконнике, лилась на пол, растекалась там лужицей, и Ефремиха тряпкой собирала ее.

Гроза меня всегда страшно возбуждает, я стоял у окна и смотрел, как она бушует. Вскоре она пронеслась, снова стало светло и солнечно. Мы вышли на крыльцо.

Агроном разжился у Ефремихи тряпками и принялся протирать сиденье своего ИЖа, бухгалтерша, толкая его плечом и смеясь, – смех у нее хороший был, счастливый, – помогала ему. В люльку, хотя зачехлена была, вода тоже просочилась.
– Давно он у вас, разор этот? – спросил я у Ефре-
михи.
– Как школу закрыли, все поднялись враз и – эх! тут она и была! Кто на центральную усадьбу, кто в район, кто подале.
– А вы что?
– А куды мне? Смерть меня и здеся найдет.
– Так ведь слова сказать не с кем.
– Тут дорога. Кто едет, остановится, слово скажет. Ты вот ехал, остановился, говоришь со мной. Дочь давеча хлеба привезла – на неделю хватит. А там еще кого попрошу…
– А обидит кто?
– Это меня-то? Я сама так обижу, за сто верст обегать станут.

Я хмыкнул и, сойдя с крыльца, решил, пока агроном и бухгалтерша заняты тем, что протирают сиденья и притираются плечами, пойти взглянуть на все поближе.

Шел по мокрой траве вдоль синюшных печей, в залитых водой ямах, в которых они стояли, видны были обрывки обоев, тряпье разное. Трудно вообразить было, что на крохотном пространстве, очерченном фундаментом, помещались шкаф, кровать, стол со стульями, диван, ходили, обедали, смотрели телевизор, спали несколько человек.

Жутковаты были не столько синюшные печи, сколько их дымоходы, узкие, высокие, из красного кирпича, потемневшие от воды. Сердце у меня щемило от этого запустения и разрухи. Господи, что же это такое? Войны нет, а как на войне – все порушено и погублено.

После войны хоть надежда была – жизнь вернется, разрушенное восстановят. А тут уже никакой надежды, жизнь бежала отсюда, как от чумы. Печи скоро разберут по кирпичу и увезут, школу разберут на бревна, Ефремиху тоже попросят отсюда, место перепашут, и от Толковки не останется и следа.

Я вернулся к мотоциклу.
– Как война пронеслась тут, – сказал я.
– Идиоты! На школах экономят. Одна учителка тут была. На все четыре класса, на восемь детей. Она их всех вместе учила. В деревне нынче тоже мало рожают.
– От кого рожать? – сказала бухгалтерша. – От пьяни?

Агроном пропустил ее слова мимо ушей.
– У нас на первый класс наскребли всего одиннадцать. А на будущий год ни одного, поди, не наберут и школу, не гляди, что восьмилетка, закроют.
А детей наc заставят отправить в район, там-де есть школа-интернат, пусть дети там живут и учатся. Я знаю, что это за интернат. Сам там школу кончал. Пусть меня стреляют, а своих детей туда не отдам. Чего это они наших детей от нас отрывать станут! Если школу закроют, сам первый поднимусь и уеду.
– Куда ты уедешь? Прикипел ты тут.
– Уеду!
Бухгалтерша села позади него и обняла его, а я залез в люльку.
– Ефремиха, бывай! – крикнул он, перед тем как тронуться.
– Спасибо! – крикнул и я, помахал ей рукой.

Я несколько раз оборачивался взглянуть еще на голые печи и на их красные дымоходы.
Деревня способна пережить разные бедствия, засухи, неурожаи, поборы властей. Но в наше просвещенное время она не может выжить, когда закрывают школу. Школа – последний якорь – держала Толковку на месте, а закрыли ее – и «эх! тут она и была!»

За Толковкой доехали мы до брошенной насыпной дороги. Тянули ее из райцентра до центральной усадьбы, да недотянули. Строительство ее оплачивали три хозяйства, деньги у всех кончились, работы прекратились, кучи песка на ней обдуло ветрами, обмыло дождями, и такое чувство, что лежат они так еще с курганных времен.

Движение по ней закрыто, грунт обок ее изъезжен, в колеях – вода, в низинках – не лужи, а озера целые. Агроном притормаживал перед ними и, прежде чем вьехать, смешно, как молитву, произносил: «Эх, матерь божья, спаси нас от бездорожья!» Вода у колес шипела, плескалась под днищем люльки.

В одном месте дорога пошла под уклон, справа лежало хлебное поле, наполовину уже скошенное. Красный комбайн стоял там, где застигла его гроза, развесила она полную и чистую радугу над полем, ближний конец ее упал в пшеницу.
Много ворон кружилось над скошенным хлебом, пролетая сквозь радугу, они словно вспыхивали в ней, а вылетая из нее, на солнечном свету, тускнели. А солнце было яркое.

Внизу дорогу затопило, тяжелые машины, проехавшие здесь до нас, заворачивали в пшеницу, часть ее полегла под их колесами, и мы ехали по ней, как по настилу. Многие колосья перегнулись, хлестали по ветровому стеклу, меня по лицу, но я не пригибался, не отворачивался.

Хорошо как! Прекрасен мир, омытый грозой…
Я обещал агроному сходить в облоно и узнать, закроют ли их школу-восьмилетку. Разговаривал с зам. заведующего, старой клячей с высохшим лошадиным лицом, старого закала шкрабом, седой, коротко подстриженной, с непробиваемым бюрократическим умом и сердцем из пластмассы. Рассказал ей, что видел в Толковке, а она меня обрадовала: закрытию подлежат еще пятьдесят мелких сельских школ. Качество обучения в них низкое, и денег на их содержание нет.
– А как быть детям? – сказал я. – Школу закроете, не каждое село может подняться. А до соседей восемь, а то и больше километров.
– Ну и что?
– Что значит «ну и что»? Транспорта нет, как детям добираться?
– Пешком дойдут.
– Пешком? Девочки и мальчики, семи или десяти лет?
– Это крестьянские дети. Для них восемь километров не расстояние.
– Не расстояние. Попробуйте пройти эти восемь километров в распутицу по колено в грязи, или зимой в мороз по сугробам, или в метель.
– Пробовала.
– И теперь хотите, чтобы и другие попробовали.
– Ничего с ними не случится. Только здоровее будут. И вообще, вы чего хлопочете? Это что, ваши дети?

Я понял, что не прошибить мне ее окаменевший череп, не тронуть пластиковое шкрабье сердце. Да и видно было, что от нее мало что зависит.

Одно лишь удалось узнать: школу агронома пока еще не внесли в список обреченных. Я успокоил его, послав открытку.

Баб гонят

В сорока пяти минутах на электричке от Пензы есть станция Чаадаевка и при ней небольшой поселок. Зажат он между двумя дорогами – рельсовой справа, по ходу, и шоссе слева. От станции до шоссе – короткая асфальтовая перемычка. От шоссе круто на холм взбирается сосновый лес и по плоскогорью идет на много километров вглубь и вширь. Прекрасный это лес – мачтовый. За железной дорогой – большая старица, еще дальше – широкая пойма Суры, река бежит и блестит на солнце, загибает влево, и в том месте, где встречается с лесом, через нее перекинут мост. Длинный подъезд по шоссе к мосту с обеих сторон густо обсажен деревьями, въезжаешь как в туннель.

От шоссе грунтовая дорога ведет в глубь леса, к туберкулезному санаторию. Все тут с этой стороны не тронуто, а возле поселка в лес уже вгрызлись. Холм, на котором он стоит, оказался кладезем шамотного песка, так нужного в металлургии. Верх его разрыли, устроили песчаный карьер, по серпантинной дороге шастают взад и вперед самосвалы, вверх порожние, вниз с желтым песком, везут его на станцию, сгружают на железнодорожные платформы.

Дожди смывают с холма песок вниз, на шоссе и на дорогу-перемычку к станции, он накапливается у бетонных бордюров. Никто его не убирает, и такое впечатление, что поселок скоро занесет песком.

Несколько раз я снимал комнату в Чаадаевке, удирал из дому, чтобы спокойно поработать.
Вставал рано, с восьми до часу писал и, перекусив чем бог послал, уходил надолго в лес, бродил по нему, иногда проходил его насквозь, до другого его края, там он тоже сбегал по холму вниз к неширокой речке. То есть реки как таковой уже не было, а только русло ее высохшее; ил, выстилавший ее дно, испекся под солнцем, пострескался, свернулся в мелкие ракушки. И под ними уже гибель необратимая – один сухой песок.

Я стоял на холме и с недоумением и грустью смотрел на мертвую речку – скоро эти ракушки из ила рассыплются в прах, в пыль, ветер разнесет ее, и то, что было руслом, порастет травой, и человеку, случайно попавшему в это место, и в голову не придет, что тут когда-то река текла. На высоком ее берегу стоит большая деревня. Выживет ли она без реки?

Я спустился с холма, поднялся на другой берег и пошел по деревенской улице. У одной избы на лавочке сидел пожилой человек, не старик еще, на ногах у него были подшитые валенки — это в жару-то! Я спросил у него, что сталось с рекой.
– За лесом аукнулось, а на речке откликнулось. Лес-то на песке стоит. Ты тронь его, он и потечет; потек – и родники, что речку питали, засыпал.
– И никто заранее не подумал, что такое случится?
– Почему не подумал, да разве нас спрашивают?

В Чаадаевке сосны да песок. Даже после жаркого дня вечером прохладно и воздух свеж.

Вчера искупался в старице за линией (ее здесь называют озером). Вода в ней какая-то тяжелая.

Я попытался достать дно у берега, но внизу вода ледяная. Был ветер. Далеко не плавал – первый раз, а ноги задубели. В этом озере часто тонут.
Старик, сидевший с удочкой, пока я одевался, рассказал мне про семью Гусевых. Дочка окончила школу и утонула тут. Потом подрос сын, кончил десять классов и тоже утонул тут. Есть еще сын.
– И этому такая судьба – утонуть, – сказал старик. – Не утонул еще, сидит пока в тюрьме.

Иногда приезжала на воскресенье Наташа с девочками, и я показывал им лес.

Я переживал лучшие годы моей жизни. У меня была крыша над головой, семья, я любил и был любим, занимался любимым делом, мне писалось, и меня, со скрипом, даже печатали.

С хозяйкой, тихой и заботливой женщиной, я разговаривал мало, она старалась мне не мешать. Было ей за пятьдесят, муж умер, а у сына, кадрового армейского офицера, была своя семья, и служил он где-то в Белоруссии. Мне и в голову не приходило, что эта славная добрая женщина молодой еще отсидела срок, но не по 58-й, а за преступление, которого в сущности не совершала.

Дядя пристроил ее кладовщицей на мебельном комбинате. Пылились на складе в углу четыре покрышки от «Победы», никому не нужные, а тут однажды дядя привел человека и сказал ей:
– Отдай ему эти покрышки, а накладную потом оформим.

Потом да потом, глядь, а тут ревизия. И схлопотала она за эти покрышки четыре года – по году, выходит, за каждую. Сама села, а дядю не подвела, не показала на него.

Однажды мы сидели вечером на крылечке дома, погода портилась, ветер гулял по верхушкам сосен в лесу, и мы слушали, как лес шумит. Может быть, когда погода ломается и в природе становится неуютно, люди сбиваются вместе, сказки рассказывают. Может, шум леса пробудил в ней что-то, стала она рассказывать мне про эпизод из своей зековской одиссеи.

Кантовалась она в пересыльном лагере, пока не набралось их сотен пять, все больше московские блатные бабешки – очищали тогда от них столицу – да деревенские, да швейницы, да мясокомбинатские, кто за коляску колбасы, кто за крой гимнастерочный. У всех от трех до пяти.

А фиксатые московские стервы, те нахальные были, отбирали все, что получше, кофту шерстяную или платок. Дождались они наконец отправки, и повезли их товарняком на открытых платформах – такие вот под песок на станцию пригоняют, а уж осень была, холодно.

Сбросили их на забытом богом полустанке, две колеи, да вокзальчик при них, а в нем лавочки вдоль стен, да зарешеченное окошко кассы фанеркой закрыто. Пять минут оправиться дали, а потом выстроили колонной по четыре и погнали в лагерь.

А до него – пятнадцать километров, сперва полем, потом лесом. Шла она впереди, ветер на себя принимала, а московские стервы в середке все держались. Когда в лес вошли, потише стало, дорога сквозь него прорублена, по бокам сосны да ели, ветер, как сейчас, гулял по макушкам сосен. Лес чуть шумел, к ним приглядывался.

От полустанка погнали их днем, а к лагерю приплелись уже в сумерки. Из лесу еще не вышли, открылась просторная площадь перед вахтой и забором из колючей проволоки. Им бы вздохнуть с облегчением, что пришли, но что-то нехорошее пронеслось в воздухе, дохнуло страхом оттуда.

Мужской это лагерь был, суета там началась, заключенные сбегались к вахте, к воротам из колючки, становилось их все больше и больше, взбудораженные, они сбивались в плотную толпу и вглядывались в лес.

И вдруг не то ликующий, не то изумленный, как о вести великой, донесся оттуда вопль:
— Б-а-а-б го-о-ня-а-т!
И на вопль этот бежало еще народу, ни окрики охраны, ни угрозы их не останавливали. Толпа росла и сжималась, становилась все грозней, словно черная туча, откуда вот-вот сверкнет и молния ударит.

Женщины кожей почувствовали этот накал, насторожились, страшно им стало. Конвойные забегали, а там и вовсе приказ: стоять на месте.
– Эх, бабы, – подала одна голос. – Вырвутся – хана нам.
– А мы под охраной! – отозвалась другая.
– Сомнут!
– А чего они могут?!
– Дура, покалечить могут.
– А мы что, овечки? Мы сами им покажем, сами им дадим.
– Конечно, сами им дадим.

Многие засмеялись и заговорили, их голоса, у кого высокие, у кого гортанные, звучали в лесу как в храме, это тоже пугало, смешки и разговоры прекратились.

Видно, и сами конвойные испугались, как бы чего не вышло. Начальник побежал на вахту, там, очевидно, вызвали «хозяина», посовещавшись с ним, начальник прибежал к колонне, крикнул:
– Кругом!

Колонну повернули и погнали баб назад к железной дороге, и вслед им из лагеря понесся вой: «У-У-У! У-У-У!» Нечеловеческий то вой был, так звери воют.

Протопали они назад к полустанку свои пятнадцать километров, с ног валились, московские блатные вокзальчик захватили, а «горшки», как они презрительно называли женщин трудовых, оставшись на улице, сели на свои мешки спинами друг другу, сбились, как овцы в отару, и продремали так до утра. Конвойные, те и вовсе не спали, сторожили их.

Утром опять те же пятнадцать километров. На этот раз все обошлось. Мужиков угнали в лес на работу, а баб провели в их зону, распределили по баракам, велели из них не выходить, и так помаленьку да потихоньку накал этот сняли.
Хозяйка моя не верила, что повернули их на станцию из-за мужиков. Может, в самом лагере были не готовы принять их. А мужиков – чего их боятся? Многие уже на другой день через проволоку с ними перекрикивались.

В лагере ей подфартило. Старшим бухгалтером складов был человек из их райцентра, из Городища, ходил он расконвоированный, пришел на их зону землячек высматривать, взял ее на склад. Кладовщицей она и прокантовалась все четыре года. Был он еще совсем молодой, за растрату сел. Звали его Иваном.

Они подружились, и при случае она спросила его, правда ли, что в тот вечер, когда, пригнав их к лагерю, а затем повернув назад, мужики взбунтовались, а тех, что в истерике бились, в шизо посадили. Он сказал, что всякое бывало, но такое он первый раз увидел.

У него от тоски привычка выработалась в свободное время, как у Петра Великого, стоять и вдаль глядеть. Дорогу с того места, перед воротами, видать далеко, небо между соснами закручивается воронкой цветной. За лесом – вольный мир.
Стоял он и смотрел на дорогу, засек далеко на ней: масса колышется, новую партию зеков, подумал, гонят, но чем больше вглядывался, тем сильней в нем сердце колотилось. Видел он не раз, как топают колонной мужики, а тут что-то другое было, колыханье иное.

И обожгла его догадка: «Баб гонят!» Он обмер, левой рукой схватил себя за нижнюю губу, сжал до боли, тянул ее, точно оторвать хотел. Если стоишь и взглядом уставился на что-то далекое, то еще кто-то станет рядом и будет смотреть в ту же сторону. Прибежал зек, поинтересовался:
– Чего там?
– Баб гонят.
– Ну!

И тоже замер. Потом набежал третий, четвертый:
– Чего там?
– Баб гонят.

И понеслось из уст в уста, из барака в барак «Баб гонят!», и потянулись зеки к вахте, к проволочным воротам, откуда хорошо видна была дорога, и, когда уже шумная толпа образовалась, над ней, как оглашенный, не то радостью, не то вестью великой взлетел вопль: «Б-а-а-б го-ня-а-т!»

На вопль этот уже бежали сотни людей, толкались, тянулись на цыпочках: «Где? Не видать!»

Окриков вертухаев никто не слышал. Сзади напирали, передние – а Иван оказался среди них – не сдержали напор, переступили запретную полосу, их прижали к колючей проволоке, а они терпели, кто-то полез на крышу вахты, кто-то из передних, боясь быть задавленным, полез на столб ограды, проволока прогибалась, и казалось, не выдержит напора.
Не различить еще было лиц в колонне, едва-едва просматривались ноги в темной массе, но по тому, как колыхалась она, видно было, что это женское, и колыханье это сводило с ума.

Эти зеки, часто враждовавшие друг с другом, злые, разные, превратились в одно мужское начало, давно лишенное и не видевшее женского образа.

Вскоре проявились и лица, и платки, головные и шейные, челки и пряди, спадающие на лоб, округлости грудей и бедер, стали слышны их голоса, и каждый звук их обжигал. Ропот стих.

Если бы опустили в эту толпу микрофон и подсоединили к усилителю, то стало бы слышно, как тяжело она дышит, эта толпа, как сопит, раздувает ноздри, вдыхая несшийся из лесу острый запах женской плоти, как глотает слюну, как двигает кадыками.

Вот это настороженное выжидание могучего и опасного зверя почувствовали и женщины, и конвой, и охрана лагеря. Не дай бог, рванется он к добыче, снесет ограду, растопчет ее, не почувствует, как шипы и пули станут рвать его тело. Дежурный офицер – тот просто испугался. Прикажи он стрелять, они этого даже не заметят. Просто будут смыкаться и топтать упавших.

Да и время уже было иное, послесталинское – новые установки, реабилитации, амнистии. Наломаешь дров – головы не снесешь.

Меж тем конвой остановил колонну, когда она достигла опушки леса. Опасно было вести их дальше, мимо вахты, мимо проволочной ограды, за которой изготовилась заведенная толпа мужиков. Не дай бог, не выдержат, порушат ограду, тогда насилия не миновать.

Начальник конвоя прибежал на вахту; еще до этого дежурный офицер послал за «хозяином»; тот явился, быстро оценил обстановку и велел начальнику конвоя – от греха подальше – вернуть до утра колонну на полустанок.
Тот побежал к колонне, и тут на лесной дороге произошло что-то непостижимое. Не сразу сообразили они, мужики, что исчезла краска какая-то. А это женщин повернули кругом – сутулые темные спины да круглые головы в туго повязанных платках – словно померкло там. Они затоптались на месте, заколыхались, и не сразу-то и видно стало, что уходят.
Поверить этому нельзя было, а когда дошло, когда увидели, из всех глоток, как из одной, пошел все усиливающийся нечеловеческий вой: «У-У-У! У-У-У! У-У-У!» Вой этот был так тягуч и ужасен, точно лишали людей жизни.
Женщины сбились с шага, втянули головы в плечи от страха. Конвой подгонял: «Скорее! Скорей!» Подгонять их не надо было – сами спешили уйти подальше.

Кое с кем в лагере случилась истерика. «Гады! Гады!» – вопили они. Охрана не выдержала, стала палить в воздух. «Хозяин» приказал всем разойтись по баракам. Свирепые, яростные, оскорбленные, разгоряченные ненавистью, они расходились, крича ругательства. Допоздна шумели. Как же могли с ними такое сделать?!

А утром погнали их в лес, разместили по делянкам, и, пока они валили сосны, женщины снова протопали свои пятнадцать километров и их без приключений провели в зону.
– Жалко их, мужиков-то. Жалкие вы без нас, – заключила свой рассказ хозяйка.

Деревенский донжуан

Гриша Когельман заведует редакцией партийной жизни на областном радио. Всю партийную бражку он знает как облупленную, и я редко встречал человека, кто бы так презирал ее. Самое удивительное, что его трудно назвать циником. Мне он сказал:
– Мы радио. Мы не критикуем. Мы только хвалим, наш хлеб – успехи и достижения.

Когельман_600

Во время войны он был корреспондентом ТАСС, его забрасывали в партизанские отряды, и его статьи о них печатались в центральных и перепечатывались в областных газетах.

Его мать эвакуировалась из Белоруссии в Пензу, о сыне ничего не знала, где он и что с ним. Однажды прочла в газете очерк о партизанах за подписью Г. Когельман. Ее письмо в редакцию переслали ему, и они нашли друг друга.
После войны он приехал в Пензу к матери. Его взяли в отдел партийной жизни областной газеты. Работал в ней и Георгий Вьюнов – фронтовик, недавний пехотный офицер. Местные порядки и своеволие начальства ему тоже не нравились, и они вдвоем принялись разгребать грязь.

Когельман2

Отцы города быстро дали им по рукам. Слишком возомнили о себе эти фронтовики. Обоих с треском выставили из газеты, Вьюнова со строгачом, а Когельмана угнали в Мокшан, в районную газету литсотрудником. Урок он усвоил – с начальством не заводись. Не пиши как есть, а пиши как того хотят.

К нему, потерпевшему за правду, в Мокшане отнеслись с сочувствием.
Однажды в пензенскую глушь залетела корреспондентка из столичной «Комсомолки», она пришла в райком партии, к первому секретарю, устроила ему выволочку.

В селе, где она побывала, председатель сельсовета развратничает, трахает всех баб подряд, а вы тут сидите и на такую аморалку никак не реагируете. Пошумела, пошумела и ускакала.

Секретарь райкома, сам из деревенских, малообразованный, но человек с понятием, тоже фронтовик, вызвал Когельмана и сказал:
– Поезжай и разберись.
Приехал Когельман в это село, нашел председателя и с ходу объяснил причину своего приезда:
– Поступил сигнал, что ты тут донжуанствуешь. Правда это?

Кто такой Дон Жуан, председатель не знал, но все равно понял, о чем речь.
– Правда, – не стал он отпираться. – Пойдем.

Был он высок, худ, уже в летах, за сорок, припадал сильно на одну ногу, ранен был на фронте, из госпиталя его выписали в сорок третьем, и, демобилизованный, он вернулся на родину.

Ему повезло. Ушло из их села на войну сорок два человека, а вернулся он один. Нет мужиков. Одни бабы да детишки. У него своя семья, детишек трое, две девочки довоенные, и мальчонку заделал, вернувшись.

Он привел Когельмана к одной избе.
– Ну, – говорит, – давай сюда зайдем.

И едва они вошли, два малыша бросились к нему с криками «Тятя! Тятя!» и обхватили его за ноги. Женщина, молодая, в соку, смотрела настороженно на Гришу, редко кто к ним в село заглядывал.
– Есть будете, я на стол накрою? – спросила она председателя, он повернулся к Грише.
– Некогда, некогда, – поторопился он отказаться.

Председатель привел Гришу еще в две избы, и там тоже один или два ребенка с криками «Тятя! Тятя!» бросались к нему.
Когда из третьей избы вышли, председатель спросил:
– Еще пойдешь?
– Нет, хватит, я понял. А как жена твоя к этому относится?
– Она понятливая. Я один на всех тут, не донжуан, а бык-производитель. Так и доложи тому, кто послал тебя. Пойдем поедим, пропустим по фронтовой.

В его доме никто не бросился к нему, ни довоенные девочки, одна лет двенадцати, другая помоложе, ни военный малец.
Его жене, вероятно, уже успели доложить, кого ее муж по чужим домам водит, потому что стол был накрыт, красовалась на нем литровая бутыль с сивухой – коньяк «три свеклы», пошутил председатель.

Они выпили, жена поставила на стол большую сковороду с жареной картошкой, солониной, все залитое яйцами, а сама за стол не села, не мешать их разговору. И детей увела на кухню. А поговорили они хорошо, как фронтовые товарищи.
Вернулся Гриша в район и доложил Первому, что видел.
– А что делать? – спросил тот.
– А хрен его знает, – сказал Гриша
На другой день, утром, в райком пришли несколько женщин того села, вошли в кабинет Первого хмурые, немногословные.
– Не трогайте его, – сказали они. – Не ваше это дело.

Это была не просьба, а угроза – не дадут они отобрать у них и последнее.
Не стали ждать от него слов, пришли предупредить, а не просить.
А Первый после их ухода долго сидел за столом, подперев ладонью лицо, и думал. Без слов.



1 комментарий

  1. this stuff is good пишет:

    Отличный пост – слов нет. Спасибо.

Оставить комментарий

 

— обязательно *

— обязательно *


Яндекс.Метрика